Для здоровья и красоты - Женский портал

Часть первая

Теперь уже три часа ночи. В ушах звучат еще веселые девические голоса, сдерживаемый смех, шепот… Они ушли, в комнате тихо, но самый воздух, кажется, еще дышит этим молодым, разжигающим весельем, и невольная улыбка просится на лицо. Я долго стоял у окна. Начинало светать, в темной, росистой чаще сада была глубокая тишина; где-то далеко, около риги, лаяли собаки… Дунул ветер, на вершине липы обломился сухой сучок и, цепляясь за ветви, упал на дорожку аллеи; из-за сарая потянуло крепким запахом мокрого орешника. Как хорошо! Я стою и не могу насмотреться; душа через край переполнена тихим, безотчетным счастьем.


И грудь вздыхает радостней и шире,
И вновь кого-то хочется обнять…

Кругом все так близко знакомо – и очертания деревьев, и соломенная крыша сарая, и отпряженная бочка с водой под липами. Неужели я целых три года не был здесь? Я как будто видел все это вчера. А между тем как долго шло время…

Да, мало что хорошего вспомнишь за эти прожитые три года. Сидеть в своей раковине, со страхом озираться вокруг, видеть опасность и сознавать, что единственное спасение для тебя – уничтожиться, уничтожиться телом, душою, всем, чтоб ничего от тебя не осталось… Можно ли с этим жить? Невесело сознаваться, но я именно в таком настроении прожил все эти три года.

«Зачем я от времени зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня». Мне часто вспоминаются эти гордые слова Базарова. Вот были люди! Как они верили в себя! А я, кажется, настоящим образом в одно только и верю это именно в неодолимую силу времени. «Зачем я от времени зависеть буду!» Зачем? Оно не отвечает; оно незаметно захватывает тебя и ведет, куда хочет; хорошо, если твой путь лежит туда же, а если нет? Сознавай тогда, что ты идешь не по своей воле, протестуй всем своим существом, – оно все-таки делает по-своему. Я в таком положении и находился. Время тяжелое, глухое и сумрачное со всех сторон охватывало меня, и я со страхом видел, что оно посягает на самое для меня дорогое, посягает на мое миросозерцание, на всю мою душевную жизнь… Гартман говорит, что убеждения наши – плод «бессознательного», а умом мы к ним лишь подыскиваем более или менее подходящие основания; я чувствовал, что там где-то, в этом неуловимом «бессознательном», шла тайная, предательская, неведомая мне работа и что в один прекрасный день я вдруг окажусь во власти этого «бессознательного». Мысль эта наполняла меня ужасом: я слишком ясно видел, что правда, жизнь все в моем миросозерцании, что если я его потеряю, я потеряю все.

То, что происходило кругом, лишь укрепляло меня в убеждении, что страх мой не напрасен, что сила времени – сила страшная и не по плечу человеку. Каким чудом могло случиться, что в такой короткий срок все так изменилось? Самые светлые имена вдруг потускнели, слова самые великие стали пошлыми и смешными; на смену вчерашнему поколению явилось новое, и не верилось: неужели эти – всего только младшие братья, вчерашних. В литературе медленно, но непрерывно шло общее заворачивание фронта, и шло вовсе не во имя каких-либо новых начал, – о нет! Дело было очень ясно: это было лишь ренегатство – ренегатство общее, массовое и, что всего ужаснее, бессознательное. Литература тщательно оплевывала в прошлом все светлое и сильное, но оплевывала наивно, сама того не замечая, воображая, что поддерживает какие-то «заветы»; прежнее чистое знамя в ее руках давно уже обратилось в грязную тряпку, а она с гордостью несла эту опозоренную ею святыню и звала к ней читателя; с мертвым сердцем, без огня и без веры, говорила она что-то, чему никто не верил…

Я с пристальным вниманием следил за всеми этими переменами; обидно становилось за человека, так покорно и бессознательно идущего туда, куда его гонит время. Но при этом я не мог не видеть и всей чудовищной уродливости моего собственного положения: отчаянно стараясь стать выше времени (как будто это возможно!), недоверчиво встречая всякое новое веяние, я обрекал себя на мертвую неподвижность; мне грозила опасность обратиться в совершенно «обессмысленную щепку» когда-то «победоносного корабля». Путаясь все больше в этом безвыходном противоречии, заглушая в душе горькое презрение к себе, я пришел, наконец, к результату, о котором говорил: уничтожиться, уничтожиться совершенно единственное для меня спасение.

Я не бичую себя, потому что тогда непременно начнешь лгать и преувеличивать; но в этом-то нужно сознаться, – что такое настроение мало способствует уважению к себе. Заглянешь в душу, – так там холодно и темно, так гадко-жалок этот бессильный страх перед окружающим! И кажется тебе, что никто никогда не переживал ничего подобного, что ты – какой-то странный урод, выброшенный на свет теперешним странным, неопределенным временем… Тяжело жить так. Меня спасала только работа; а работы мне, как земскому врачу, было много, особенно в последний год, – работы тяжелой и ответственной. Этого мне и нужно было; всем существом отдаться делу, наркотизироваться им, совершенно забыть себя – вот была моя цель.

Теперь служба моя кончилась. Кончилась она неожиданно и довольно характерно. Почти против воли я стал в земстве каким-то enfant terrible, председатель управы не мог равнодушно слышать моего имени. Подоспел голодный тиф; я проработал на эпидемии четыре месяца и в конце апреля свалился сам, а когда поправился… то оказалось, что во мне больше не нуждаются. Дело сложилось так, что я должен был уйти, если не хотел, чтоб мне плевали в лицо… Э, да что вспоминать! Я взял отставку и вот приехал сюда. Забыть все это!..

Большая зала старинного помещичьего дома, на столе кипит самовар; висячая лампа ярко освещает накрытый ужин, дальше, по углам комнаты, почти совсем темно; под потолком сонно гудят и жужжат стаи мух. Все окна раскрыты настежь, и теплая ночь смотрит в них из сада, залитого лунным светом; с реки слабо доносятся женский смех и крики, плеск воды.

Мы ходим с дядей по зале. За эти три года он сильно постарел и растолстел, покрякивает после каждой фразы, но радушен и говорлив по-прежнему; он рассказывает мне о видах на урожай, о начавшемся покосе. Сильная, румяная девка, с платочком на голове и босая, внесла шипящую на сковороде яичницу; по дороге она отстранила локтем полузакрытую дверь; стаи мух под потолком всколыхнулись и загудели сильнее.

– А вот у нас одно есть, чего у вас нету, – сказал дядя, улыбаясь и смотря на меня своими выпуклыми близорукими глазками.

– Что это? – спросил я, сдерживая улыбку.

Когда я еще студентом приезжал сюда на лето, дядя каждый раз слово в слово делал это же замечание.

Тетя Софья Алексеевна воротилась с купанья; еще за две комнаты слышен ее громкий голос, отдающий приказания.

– Палашка! возьми простыню, повесь на дверь в спальне! Да зовите мальчиков к ужину, где они?… Котлеты подавайте, варенец, сливки с погреба… Скорей! Где Аринка? А, яичницу уже подали, – говорит она, торопливо входя и садясь к самовару. – Ну, господа, чего же вы ждете? Хотите, чтоб остыла яичница? Садитесь!

Софья Алексеевна одета в старую синюю блузу, ее лицо сильно загорело, и все-таки она всем своим обликом очень напоминает французскую маркизу прошлого столетия; ее поседевшие волосы, пушистою каймою окружающие круглое лицо, выглядят как напудренные.

– А как же? Разве без барышень можно? – спросил дядя.

– Можно, можно! Пускай не опаздывают!

– Нет, это нельзя. Как же ты нас заставляешь нарушить рыцарский кодекс?

– Да ну, будет тебе! Ведь Митя голоден с дороги. Тоже – рыцарь! – сказала Софья Алексеевна с чуть заметной усмешкой.

– Ну, нечего делать: приказано, так надо слушаться. Что ж, сядем, Дмитрий? Вот выпьем водочки – и за яичницу примемся.

Он поставил рядом две рюмки и стал наливать в них из графинчика полыновку.

– А как водка будет по-латыни – aqua vitae? – спросил он.

– Гм! «Вода жизни»… – Дядя несколько времени в раздумье смотрел на наполненные рюмки. – А ведь остроумно придумано! – сказал он, вскидывая на меня глазами, и засмеялся дребезжащим смехом. – Ну, будь здоров!

Мы чокнулись, выпили и принялись за еду.

– Где же, однако, барышни наши? – спросил дядя, с аппетитом пережевывая яичницу. – Я беспокоюсь.

– Ешь яичницу и не беспокойся. Барышни наши уж выкупались, – ответила тетя.

– Ну, вот тебе и барышни наши: слава богу, за полверсты слышно.

Они шумно вошли в залу. Лица их после купанья свежи и оживленны, темные волосы Наташи влажны, и она длинным покрывалом распустила их по спине. Дядя увидел это и пришел якобы в негодование.

– Наташа, что это значит, что у тебя волосы распущены?

– Я ныряла, – быстро ответила она, садясь к столу.

– Так что ж такое?

– Соня, передай ветчину… Ну, так вот нужно, чтоб волосы просохли.

– Зачем это нужно? – изумленно спросил дядя и юмористически поднял брови. – Нет, взрослым девицам вовсе не подобает ходить с распущенными волосами! – сказал он, качая головой.

Но поучение его пропало даром; все были заняты едой и, удерживаясь от смеха, трунили почему-то над Лидой. Лида краснела и хмурилась, но когда Соня, проговорив: «спасайся, кто может!», вдруг прорвалась хохотом, то и Лида рассмеялась.

– Что это вы, Лида, в большой опасности находились? – вполголоса спросил я, невольно и сам улыбаясь.

Наташа быстро взглянула на меня и незаметно повела взглядом на отца; значит, здесь тайна, которую мне объяснят потом.

– А что же ты, Дмитрий, макарон к котлетам не взял? – спохватился дядя. – Дай я тебе положу.

Он наложил мне в тарелку макарон.

– У итальянцев макароны – самое любимое кушанье, – сообщил он мне.

Очень радушный хозяин дядя, но – признаться – скучновато сидеть между «большими», и, право, я давно знаю, что итальянцы любят макароны.

Пришли и мальчики. Миша – пятнадцатилетний сильный парень, с мрачным, насупленным лицом – молча сел и сейчас же принялся за яичницу. Петька двумя годами моложе его и на класс старше; это крепыш невысокого роста, с большой головой; он пришел с книгой, сел к столу и, подперев скулы кулаками, стал читать.

– Ну, Митечка, рассказывай же, что ты это время поделывал, – сказала Софья Алексеевна, кладя мне руку на локоть.

Наташа подняла было голову и в ожидании устремила на меня глаза. Но мне так не хочется рассказывать…

– Ей-богу, тетя, ничего нет интересного; служил, лечил – вот и все… А скажите, – я сейчас через Шеметово ехал, – кто это там за околицей новую мельницу поставил?

– Да это же Устин наш, разве ты не знал? Как же, как же! Уж второй год работает мельница…

И начался длинный ряд деревенских новостей. В зале уютно, старинные, засиженные мухами часы мерно тикают, в окна светит месяц… Тихо и хорошо на душе. Все эти девчурки-подростки стали теперь взрослыми девушками; какие у них славные лица! Что-то представляет собою моя прежняя «девичья команда»? Так называла их всех Софья Алексеевна, когда я, студентом, приезжал сюда на лето…

С конца стола донесся ярый рев, от которого все вздрогнули.

– Что такое? – грозно крикнула тетя. – Кто это там?

– Это – я! – торжественно объявил Петька.

– Ну, конечно, так и есть: кому же еще? Я тебе, дрянь-мальчишка!

Дядя поднял голову и, словно только что проснулся, повел кругом глазами.

– Э… э… Что это? – спросил он, покрякивая. – Должно быть, Петька опять дикие звуки испускает, а?

Ему никто не ответил. Он крякнул и подложил себе в чай сахару. Петька сидел, развалясь на, стуле, и широко ухмылялся.

– Крик могучий, крик пернатый… я в своем сердце ощутил… Крик ужасный, крик… неясный… я из себя испустил… Кхе-кхе-кхе! Как хорошо вышло!

И, совершенно довольный, Петька придвинул к себе тарелку и стал накладывать творогу. Кругом смеялись, а он старательно разминал ложкою творог с сахаром, как будто не о нем совсем шло дело.

Чай отпили.

– А что, Вера Николаевна, усладите вы сегодня наш слух своею музыкой? спросил дядя.

Вера, племянница Софьи Алексеевны, – стройная, худощавая блондинка с матово-бледным лицом и добрыми глазами; она собирается осенью ехать в консерваторию, и, говорят, у нее действительно есть талант.

– Да, да, Вера, – сказал я. – Сыграйте-ка что-нибудь после ужина; я в Пожарске столько слышал о вашем таланте.

Вера встрепенулась.

– Ах, господи! Митя, я вам наперед говорю: если вы такие вещи говорить будете, я н-ни за что не стану играть!

– Да не беспокойтесь, пожалуйста, я вот сначала послушаю. Очень может быть, что после этого и не стану говорить.

Дядя засмеялся и встал из-за стола.

– Ну, кажется, все уже кончили. Докажите ему, Вера Николаевна, что и Пожарск может собственных Невтонов рождать!

Все перешли в гостиную. Вера села за рояль, быстро пробежала рукой по клавишам и с размаху сильно ударила пальцем в середине клавиатуры.

– Что же вам сыграть? – спросила она, повернув ко мне голову.

– Это всегда так знаменитые музыканты начинают! – почтительно произнес Петька и ткнул указательным пальцем в Верин палец, нажимавший клавишу.

– Да ну, Петя, будет! – рассмеялась она, стряхивая его руку.

Тетя отогнала Петьку от рояля.

Я попросил играть Бетховена. Наташа широко распахнула двери балкона. Из сада потянуло росой и запахом душистого тополя; в акации щелкал запоздалый соловей, и его песня покрылась громкими, дико-оригинальными бетховенскими аккордами. В зале, при свете маленькой лампочки, убирали чай. Дядя сопел на диване и слушал, выкатив глаза.

Я мало понимаю в музыке; я даже не мог бы сказать, горе или радость выражены в сонате, которую играла Вера; но что-то накипает на сердце от этих чудных, непонятных звуков, и хорошо становится. Вспоминается прошлое; многое в нем кажется теперь чуждым и странным, как будто это другой кто жил за тебя. Я мучился тем, что нет во мне живого огня, я работал, горько смеясь в душе над самим собою… Да полно, прав ли я был? Все жили спокойно и счастливо, а я ушел туда, где много горя, много нужды и так мало поддержки и помощи; знают ли они о тех лишениях, тех нравственных муках, которые мне приходилось там терпеть? А я для этого сознательно отказался от довольной и обеспеченной жизни… И принес я с собой оттуда лишь одно – неизлечимую болезнь, которая сведет меня в могилу.

Вера играла. Ее бледное лицо смотрело сосредоточенно, только в углах губ дрожала лукавая улыбка; пальцы тонких, красивых рук быстро бегали по клавишам… О да! теперь бы и я мог уверенно сказать: сколько задорного, молодого счастья в этих звуках! Они знать не хотят никакого горя: чудно-хороша жизнь, вся она дышит красотою и радостью; к чему же выдумывать себе какие-то муки?… Вершины тополей, освещенные месяцем, каждым листиком вырисовывались в прозрачном воздухе; за рекою, на склоне горы, темнели дубовые кусты, дальше тянулись поля, окутанные серебристым сумраком. Хорошо там теперь. Дядя по-прежнему сопел, понурив голову. Дремлет ли он или слушает?

Ко мне неслышно подошла Наташа.

– Митя, пойдем мы сегодня гулять? – шепотом спросила она, близко наклонившись и блестя глазами.

– Конечно! – тихо ответил я. – А что, вам еще и теперь не позволяют гулять по вечерам?

Наташа с улыбкой наклонила голову, указала взглядом на отца и отошла.

Пальцы Веры с невозможною быстротою бегали по клавишам; бешено-веселые звуки крутились, захватывали и шаловливо уносили куда-то. Хотелось смеяться, смеяться без конца, и дурачиться, и радоваться тому, что и ты молод… Раздались громовые заключительные аккорды Вера опустила крышку рояля и быстро встала.

– Славно, Вера, ей-богу, славно! – воскликнул я, обеими руками крепко пожимая ее руки и любуясь ее счастливо улыбавшимся лицом.

Дядя поднялся с дивана и подошел к нам.

– Вера Николаевна своей музыкой, как Орфей в аду… укрощает камни… – любезно сказал он.

– Именно, именно, камни укрощает! – с мальчишеским чувством подхватил я. – За вашу музыку я вас сегодня гулять с собой возьму, – шутливо шепнул я ей.

– Благодарю! – ответила она, улыбаясь.

Дядя зевнул и вынул часы.

– Ого! уже скоро одиннадцать!.. Пора и на боковую. Как ты думаешь, Дмитрий? В деревне всегда надо рано ложиться и рано вставать. Покойной ночи! Как это?… э… э… Leben Sie wohl, essen Sie Kohl, trinken Sie Bier, lieben Sie mir!.. Ххе-хе-хе-хе? – Дядя засмеялся и протянул мне руку. Немцы без бира никогда не обойдутся.

Он простился и ушел. Я стал перелистывать лежавшую на столе «Ниву»; остальные тоже делали вид, что чем-то заняты. Тетя окинула всех нас взглядом и засмеялась.

– Ну, Митя, вы, я вижу, гулять собираетесь! – сказала она, лукаво грозя пальцем.

Я расхохотался и захлопнул «Ниву».

– Тетя, посмотрите, какая ночь!

– Да, Митечка, ведь ты же больше суток в дороге был! Ну, где тебе еще гулять?

– Речь тут не обо мне, тетя…

– Стал ты доктором, а, право, все такой же, как прежде…

– Ну, значит, позволяете! – заключил я. – А мальчиков можно с собой взять?

– Э, да уж идите все! – махнула она рукой. – Только, господа, потише, чтоб папка не слышал, а то буря будет… Я велю вам в зале кринку молока оставить: может быть, проголодаетесь… Прощайте! Счастливого пути!

Мы спустились в сад.

– Ну, что же, господа, на лодке поедем? – шепотом спросил я.

– Конечно, на лодке!.. В Грёково, – быстро сказала Наташа. – Ах, Митя, ночь какая! Прогуляем сегодня до утра?…

Все были как-то особенно оживлены, – даже полная, сонливая Соня, старшая сестра Наташи. Мы свернули в темную боковую аллею; в ней пахло сыростью, и свет месяца еле пробивался сквозь густую листву акаций.

– Вот, Митя, потеха была сегодня! – смеясь, заговорила Наташа. – Выкупались мы перед ужином и переехали в лодке на ту сторону; возвратились назад, – я весла выбросила на берег, выпрыгнула сама и нечаянно ногою оттолкнула лодку. Лида сидела на корме, – вдруг как вскочит: «Ах, господи-батюшки! Спасайся, кто может!» – и как была, одетая, – в воду!

– Я испугалась: как бы мы без весел к берегу подъехали? – краснея, стала оправдываться Лида, сестра Веры.

Странная эта Лида: молчаливая и застенчивая, она краснеет при самом. незначительном обращенном к ней слове.

– И вся, вся замочилась, выше пояса! – хохотала Наташа. – Пришлось сбегать домой, принести ей сухое платье.

– «Спасайся, кто может!» Ххо-ххо-ххо! – в восторге засмеялся Петька и обеими руками крепко обнял Лиду за талию.

– Да ну; Петька, пошел прочь! – с досадой сказала Лида. – Вешается ко всем.

– Ах, Лида, Лида! За что ты меня ожесточаешь? – меланхолически произнес Петька. – Если бы ты могла знать чувства мужского сердца!

– Ну, Петька! Шут! – лениво засмеялась Соня.

Аллея кончалась калиточкой. За нею по косогору спускалась к реке узкая тропинка. Наташа неожиданно положила руки на плечи Веры и вместе с нею быстро побежала под гору.

– Ай!.. Ната-а-аша!!! – закричала Вера, испуганно смеясь и стараясь остановиться. Петька помчался следом за ними.

Когда мы сошли к реке, Вера, обессилевшая от смеха и усталости, сидела на лавочке под черемухой и, свесив голову, громко, протяжно охала. Петька сидел рядом и тоже старательно охал.

– Да ну, Петя. Ради бога!.. Ох! – стонала она, хватаясь за грудь. – Будет!.. Ох, не могу! О-о-ох!

– О-о-ох! – вторил Петька.

Вера морщилась и бессильно махала руками, и все-таки смеялась.

– Ну, Верка, размякла совсем! – презрительно сказала Наташа, стоя на корме лодки. – Настоящая рыба!

– Господа! Ведь нас не только в доме, а и в Санине слышно, – запротестовал я.

– Ну, садитесь скорей в лодку, а то мы одни уедем! – крикнула Наташа.

– О-ох, Наташа, Наташа! – вздохнула Вера, поднимаясь и еле бредя к лодке. – Что ты со мною делаешь!

– Да ну же, садитесь скорей! – повторила Наташа, нетерпеливо раскачивая лодку.

Мы с Мишей сели за весла; Вера, Соня, Лида и Петька разместились в середине, Наташа – у руля. Лодка, описав полукруг, выплыла на середину неподвижной реки; купальня медленно отошла назад и скрылась за выступом. На горе темнел сад, который теперь казался еще гуще, чем днем, а по ту сторону реки, над лугом, высоко в небе стоял месяц, окруженный нежно-синею каймою.

Лодка шла быстро; вода журчала под носом; не хотелось говорить, отдавшись здоровому ощущению мускульной работы и тишине ночи. Меж деревьев всем широким фасадом выглянул дом с белыми колоннами балкона; окна везде были темны: все уже спят. Слева выдвинулись липы и снова скрыли дом. Сад исчез назади; по обе стороны тянулись луга; берег черною полосою отражался в воде, а дальше по реке играл месяц.

– Ах, какая чудная луна! – томно вздохнула Вера. Соня засмеялась.

– Вот, смотри, Митя, она всегда такая: просто не может равнодушно видеть месяца. Раз мы с нею шли в Пожарске через мост; на небе луна, – тусклая, ничего хорошего; а Вера смотрит: «Ах, великолепная луна!..» Такая сентиментальная!

– Сентиментальная! А вот Наташа только что говорила, что я – рыба. Разве рыбы бывают сентиментальные? – спросила Вера с своею медленною и доброю улыбкою.

– Отчего же нет? Высунула рыба нос из воды, смотрит на луну: «Ах, ах! – великолепная луна!»

Соня сострила неожиданно для себя и залилась смехом. Я сложил весла и передохнул.

Лодка медленно проплыла несколько аршин, постепенно заворачивая вбок, и наконец остановилась. Все притихли. Две волны ударились о берега, и поверхность реки замерла. С луга тянуло запахом влажного сена, в Санине лаяли собаки. Где-то далеко заржала лошадь в ночном. Месяц слабо дрожал в синей воде, по поверхности реки расходились круги. Лодка повернула боком и совсем приблизилась к берегу. Дунул ветер и слабо зашелестел в осоке, где-то в траве вдруг забилась муха.

Я закурил папиросу и стал держать горящую спичку над водой. Из черной глубины быстро вынырнула рыба, оторопело уставилась на огонь выпученными, глупыми глазами и, вильнув хвостом, юркнула назад. Все рассмеялись.

– Как Вера на луну! – сказала Лида, лукаво дрогнув бровью.

Все засмеялись сильнее, а Лида покраснела.

Наташа перебралась с кормы на середину лодки.

– Митя, расскажи, за что тебя со службы выгнали, – сказала она, с детскою ласкою заглядывая мне в глаза.

– За что выгнали? О голубушка, это история долгая…

– Ну, все-таки расскажи!..

Я стал рассказывать. Все теснее сдвинулись вокруг. Между прочим, рассказал я и о своей первой стычке с председателем, после которой я из «преданного своему делу врача» превратился в «наглого и неотесанного фрондера»; приехав в деревню, где был мой пункт, принципал прислал мне следующую собственноручную записку: «Председатель управы желает видеть земского врача Чеканова; обедает у князя Серпуховского». Ну, я ему на обратной стороне его записки ответил: «Земский врач Чеканов не желает видеть председателя управы и обедает у себя дома».

Все рассмеялись.

– Что же он? – быстро спросила Наташа.

– Да ничего. Ответа моего он никому не мог показать, потому что тогда бы прочли и его письмо; ну, а так врачу не пишут.

– Я не понимаю, Митя, как можно было так ответить, – сказала Вера. – Ведь он же ваш начальник?

– Да ну, Вера! всегда вот такая! – нетерпеливо повела Наташа плечами. – Так что ж такое?

– Как – что ж такое? Вот из-за этого Митя потерял место. Хорошо еще, что он неженатый человек.

– Голубушка, Вера, и женатые отказывались от мест, – сказал я. – Читали вы в газетах о саратовской истории? Все врачи, как один человек, отказались. А нужно знать, какие это горькие бедняки были, многие с семьями, – подумать жутко!

Мы несколько времени плыли молча.

– Свобода вероисповедания… – задумчиво произнес Петька.

– К чему ты это сказал? – с усмешкою спросила Соня.

Петька помолчал.

– К чему я это, правда, сказал? – проговорил он с недоумевающей улыбкой. – А все-таки есть смысл.

– Какой же?

– Го-го!.. Какой! Свобода вероисповедания, – из-за нее в средние века сколько войн происходило.

– Ну, так что ж?

– Ну, так вот.

Я снова сел за весла. Лодка пошла быстрее. Наташа лихорадочно оживилась; она вдруг охватила обеими руками Веру и, хохоча, стала душить ее поцелуями. Вера крикнула, лодка накренилась и чуть не зачерпнула воды. Все сердито напали на Наташу; она, смеясь, села на корму и взялась за руль.

– Господи, вот сумасшедшая девчонка! Я так испугалась! – говорила Вера, оправляя прическу.

– Скорей, господа, скорей гребите! – говорила Наташа, откидывая распущенные волосы за спину.

Лодкавдруг с шуршащим шумом врезалась в тростник; нас обдало острым запахом аира, его початки закачались и раздались в стороны.

– Сильней гребите, сильней! – смеялась Наташа, нетерпеливо топая ногами. Весла путались в упругих корнях аира, лодка медленно двигалась вперед, окруженная сплошною стеною мясистых, острых, как иглы, стеблей – Ну вот, приехали! Вылезайте!

– Спорить трудно: действительно приехали! – засмеялся я.

Вера переглянулась с Лидой.

– Одн-нако! Довольно-таки по-суворовски! – сказала она, поднимаясь.

– Ничего! Суворов был умный человек. Вылезай! Я вас в грёковской роще ужином накормлю.

– Да, если так, то… Ай, Наташа, осторожнее! Не качай лодку!

Мы вышли на берег. Спуск весь зарос лозняком и тальником. Приходилось прокладывать дорогу сквозь чащу. Миша и Соня недовольно ворчали на Наташу; Вера шла покорно и только охала, когда оступалась о пенек или тянувшуюся по земле ветку. Петька зато был совершенно доволен: он продирался сквозь кусты куда-то в сторону, вдоль реки, с величайшим удовольствием падал, опять поднимался и уходил все дальше.

– Не стоните, тут сейчас тропинка должна быть, – сказала Наташа.

Она остановилась и, подобравши волосы, широким узлом заколола их на затылке.

– Ах, Митя, если бы ты знал, как я рада, что ты приехал! – вдруг вполголоса сказала она и с быстрой, радостной улыбкой взглянула на меня из-под. поднятой руки.

– Эй, вы… акафисты! – донесся из-за кустов голос Петьки. – Идите сюда: тропинка!

– Ну, слава богу! – облегченно вздохнула Соня, и все повернули на голос.

Мы поднялись по тропинке вверх. Над обрывом высились три молодых дубка, а дальше без конца тянулась во все стороны созревавшая рожь. Так и пахнуло в лицо теплом и простором. Внизу слабо дымилась неподвижная река.

– Ох, устала! – проговорила Вера, опускаясь на траву. – Господа, я не могу дальше идти, нужно отдохнуть… Ох! Садитесь!..

– Фу ты, безобразие! Как старуха, охает! – сказала Наташа. – Сколько раз ты сегодня охнула?

– Старость приходит, о-ох!.. – вздохнула Вера и засмеялась.

Опершись на локоть, она закинула голову кверху и стала смотреть в небо. Мы все тоже сели. Наташа стояла на самом краю обрыва и смотрела на реку.

Ветер слабо дул с запада; кругом медленно волновалась рожь. Наташа повернулась и подставила лицо навстречу ветру.

– Господи!.. Наташа, смотри, где ты стоишь! – испуганно вскрикнула Вера.

Край обрыва надтреснул, и Наташа стояла на земляной глыбе, нависшей над берегом. Наташа медленно посмотрела под ноги, потом на Веру; задорный бесенок глянул из ее глаз. Она качнулась, и глыба под нею дрогнула.

– Наташа, да сойди же сию минуту, – волновалась Вера.

– Ну, Верка, не сентиментальничай! – засмеялась Наташа, раскачиваясь на колыхавшейся глыбе.

– Ах, господи, бешеная девчонка!.. Наташа, ну ради бо-ога!

– Наташа, да ты вправду с ума сошла! – воскликнул я, поднимаясь.

Но в это время глыба сорвалась, и Наташа вместе с нею рухнула вниз. Вера и Соня истерически вскрикнули. Внизу затрещали кусты. Я бросился туда.

Наташа, оправляя платье, быстро выходила из кустов на тропинку. Одна щека ее разгорелась, глаза ярко блестели.

– Ну, можно ли, Наташа, так?!. Что, ты больно ушиблась?

– Да ничего же, Митя, что ты! – ответила она, вспыхнув.

– Не может быть ничего: с этакой высоты!.. Эх, Наташа! Если ушиблась, так скажи же.

– Ах, Митя, какой ты чудак! – рассмеялась она. – Ну, что это – из-за каждого пустяка такую тревогу подымать.

Она быстро стала подниматься по тропинке вверх.

– Это бог знает что такое! – сердито встретила ее Соня. – Право, ведь всему есть мера. Этакая глупость!.. Недоставало, чтобы ты себе сломала ногу.

Наташа широко раскрыла глаза и медленно спросила:

– Кому до этого дело?

– Ах, господи! – всплеснула Вера руками. – Вот меня всегда в таких случаях возмущает Наташа!.. «Кому дело»! Папе и маме твоим дело, нам всем дело!.. Как это так всегда, постоянно и постоянно о себе одной думать!

– Всегда, постоянно и постоянно… – благоговейно повторил Петька и задумался, словно стараясь вникнуть в глубокий смысл этих слов.

«Без дороги» с полным правом можно назвать приговором русскому народничеству, которое, как писал, бывши в свое время явлением прогрессивным, стало затем «теорией реакционной и вредной, сбивающей с толку общественную мысль, играющей на руку застою…».

Рассказ ведется от имени Дмитрия Чеканова - молодого врача, разделявшего когда-то народнические иллюзии, затем разочаровавшегося, но, не в пример героям «Товарищей», не отказавшегося от идеи служения народу. В полезности работы в земстве, которой он был занят, вскоре пришлось разувериться. Человек большой внутренней честности, Чеканов не может сидеть сложа руки и, получив известие об эпидемии холеры, едет на борьбу с ней. Он уже не питает иллюзий насчет социальной масштабности этих своих действий, являющихся, в сущности, данью той же теории «малых дел». И, натолкнувшись на враждебность и недоверие со стороны крестьян к нему, «барину», он воспринимает это как нечто неизбежное.

Иным общественным типом является другой герой повести - Гаврилов, с энтузиазмом проповедующий необходимость переселения «бедных» в «богатые семьи» во имя грядущего «братства людей». В 80-90-е годы такой образ воспринимался как «оголенное» изображение народнических утопий, раскрывал тем самым всю их нелепость. Образ же врача Ликонского - это тип сознательного предателя интересов народа, скрывающего за благообразной внешностью «культурного миссионера» полную внутреннюю опустошенность и абсолютное равнодушие к народным горестям. Наконец, акцизный чиновник Гостев, цинично заявляющий, что вместо врача к крестьянам следует послать «полк солдат» «да на руки им боевые патроны раздать»,- это уже совершенно переродившийся вчерашний поборник «малых дел».

В повести показан разительный контраст условий жизни народа и тех, кто мнили себя его защитниками. «Народ питается глиною и соломою, сотнями мрет от цинги и голодного тифа,- пишет автор.- Общество, живущее трудом этого народа… танцевало в пользу умирающих и объедалось в пользу голодных, жертвовало каких-нибудь полпроцента с жалованья».

Этим людям так или иначе противостоит Чеканов, оказавшийся, однако, «без дороги». Но видел и тех, кто не мирится с подобным бездорожьем, не отказывается от поисков пути, который где-то должен быть. К их числу принадлежит кузина Дмитрия Чеканова Наташа - натура прямая, честная, самоотверженная, чем-то напоминающая любимых ею тургеневских героинь. Но, в отличие от них, она не довольствуется ролью спутницы мужчины в жизни, а стремится всю себя отдать общественной деятельности. Не случайно образ Наташи по первоначальному замыслу автора должен был получить в повести дальнейшее развитие - вплоть до прихода её к марксизму. Впоследствии на эту тему Вересаев напишет рассказ «Поветрие».

«Без дороги» - произведение, ценное для нас еще и тем, что автор его выступил против народнической идеализации «мужика». Темнота, предрассудки, извечное озлобление - все эти качества порождены в русском крестьянине многовековым подневольным положением, нечеловеческими условиями жизни. «Зареченцы эти грубы и дики, как звери,- говорит Наташа- в явном согласии с автором,- но разве они в этом виноваты?» Повестью «Без дороги» Вересаев утвердился в русской литературе как писатель большой социальной темы, общественно значимой проблематики.

Произведение построено в форме дневниковых записей, что позволяет не ограничиваться изображением внешних проявлений жизни героя, а воссоздать сложнейший процесс его духовной жизни, тончайшие оттенки и нюансы в эволюции его характера, его миросозерцания.

Вересаев В

Без дороги

ВИКЕНТИЙ ВЕРЕСАЕВ

Без дороги

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Теперь уже три часа ночи. В ушах звучат еще веселые девические голоса, сдерживаемый смех, шепот... Они ушли, в комнате тихо, но самый воздух, кажется, еще дышит этим молодым, разжигающим весельем, и невольная улыбка просится на лицо. Я долго стоял у окна. Начинало светать, в темной, росистой чаще сада была глубокая тишина; где-то далеко, около риги, лаяли собаки... Дунул ветер, на вершине липы обломился сухой сучок и, цепляясь за ветви, упал на дорожку аллеи; из-за сарая потянуло крепким запахом мокрого орешника. Как хорошо! Я стою и не могу насмотреться; душа через край переполнена тихим, безотчетным счастьем.

И грудь вздыхает радостней и шире,

И вновь кого-то хочется обнять...*

* Из стихотворения А. А. Фета "Еще весна,- как будто неземной какой-то дух ночным владеет садом..." (1847).

Кругом все так близко знакомо - и очертания деревьев, и соломенная крыша сарая, и отпря-женная бочка с водой под липами. Неужели я целых три года не был здесь? Я как будто видел все это вчера. А между тем как долго шло время...

Да, мало что хорошего вспомнишь за эти прожитые три года. Сидеть в своей раковине, со страхом озираться вокруг, видеть опасность и сознавать, что единственное спасение для тебя - уничтожиться, уничтожиться телом, душою, всем, чтоб ничего от тебя не осталось... Можно ли с этим жить? Невесело сознаваться, но я именно в таком настроении прожил все эти три года.

"Зачем я от времени зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня"*. Мне часто вспоминаются эти гордые слова Базарова. Вот были люди! Как они верили в себя! А я, кажется, настоящим образом в одно только и верю это именно в неодолимую силу времени. "Зачем я от времени зависеть буду!" Зачем? Оно не отвечает; оно незаметно захватывает тебя и ведет, куда хочет; хорошо, если твой путь лежит туда же, а если нет? Сознавай тогда, что ты идешь не по своей воле, протестуй всем своим существом,- оно все-таки делает по-своему. Я в таком положе-нии и находился. Время тяжелое, глухое и сумрачное со всех сторон охватывало меня, и я со страхом видел, что оно посягает на самое для меня дорогое, посягает на мое миросозерцание, на всю мою душевную жизнь... Гартман** говорит, что убеждения наши - плод "бессознательного", а умом мы к ним лишь подыскиваем более или менее подходящие основания; я чувствовал, что там где-то, в этом неуловимом "бессознательном", шла тайная, предательская, неведомая мне работа и что в один прекрасный день я вдруг окажусь во власти этого "бессознательного". Мысль эта наполняла меня ужасом: я слишком ясно видел, что правда, жизнь все в моем миросозер-цании, что если я его потеряю, я потеряю все.

* Из VII главы романа И. С. Тургенева "Отцы и дети" (1860).

** Гартман Эдуард (1842-1906) - немецкий реакционный философ-идеалист, которого В. И. Ленин назвал "истинно-немецким черносотенцем" (В. И. Ленин, Соч., т. 14, стр. 273).

То, что происходило кругом, лишь укрепляло меня в убеждении, что страх мой не напрасен, что сила времени - сила страшная и не по плечу человеку. Каким чудом могло случиться, что в такой короткий срок все так изменилось? Самые светлые имена вдруг потускнели, слова самые великие стали пошлыми и смешными; на смену вчерашнему поколению явилось новое, и не верилось: неужели эти - всего только младшие братья, вчерашних. В литературе медленно, но непрерывно шло общее заворачивание фронта, и шло вовсе не во имя каких-либо новых начал, - о нет! Дело было очень ясно: это было лишь ренегатство - ренегатство общее, массовое и, что всего ужаснее, бессознательное. Литература тщательно оплевывала в прошлом все светлое и сильное, но оплевывала наивно, сама того не замечая, воображая, что поддерживает какие-то "заветы"; прежнее чистое знамя в ее руках давно уже обратилось в грязную тряпку, а она с гордо-стью несла эту опозоренную ею святыню и звала к ней читателя; с мертвым сердцем, без огня и без веры, говорила она что-то, чему никто не верил... Я с пристальным вниманием следил за всеми этими переменами; обидно становилось за человека, так покорно и бессознательно идущего туда, куда его гонит время. Но при этом я не мог не видеть и всей чудовищной уродливости моего собственного положения: отчаянно стараясь стать выше времени (как будто это возможно!), недо-верчиво встречая всякое новое веяние, я обрекал себя на мертвую неподвижность; мне грозила опасность обратиться в совершенно "обессмысленную щепку" когда-то "победоносного кораб-ля"*. Путаясь все больше в этом безвыходном противоречии, заглушая в душе горькое презрение к себе, я пришел, наконец, к результату, о котором говорил: уничтожиться, уничтожиться совер-шенно единственное для меня спасение.

Я не бичую себя, потому что тогда непременно начнешь лгать и преувеличивать; но в этом-то нужно сознаться, - что такое настроение мало способствует уважению к себе. Заглянешь в душу, - так там холодно и темно, так гадко-жалок этот бессильный страх перед окружающим! И кажет-ся тебе, что никто никогда не переживал ничего подобного, что ты - какой-то странный урод, выброшенный на свет теперешним странным, неопределенным временем... Тяжело жить так. Меня спасала только работа; а работы мне, как земскому врачу, было много, особенно в последний год, - работы тяжелой и ответственной. Этого мне и нужно было; всем существом отдаться делу, наркотизироваться им, совершенно забыть себя - вот была моя цель.

Теперь служба моя кончилась. Кончилась она неожиданно и довольно характерно. Почти против воли я стал в земстве каким-то enfant terrible;** председатель управы не мог равнодушно слышать моего имени. Подоспел голодный тиф; я проработал на эпидемии четыре месяца и в конце апреля свалился сам, а когда поправился... то оказалось, что во мне больше не нуждаются. Дело сложилось так, что я должен был уйти, если не хотел, чтоб мне плевали в лицо... Э, да что вспоминать! Я взял отставку и вот приехал сюда. Забыть все это!..

* Из лирической драмы А. Н. Майкова "Три смерти" (1852) "...И незаметно ветер крепкий потопит нас среди зыбей, как обессмысленные щепки победоносных кораблей..."

** Буквально: ужасный ребенок; здесь - человек, позволяющий себе то, на что другие не отваживаются (франц.).

Большая зала старинного помещичьего дома, на столе кипит самовар; висячая лампа ярко освещает накрытый ужин, дальше, по углам комнаты, почти совсем темно; под потолком сонно гудят и жужжат стаи мух. Все окна раскрыты настежь, и теплая ночь смотрит в них из сада, зали-того лунным светом; с реки слабо доносятся женский смех и крики, плеск воды.

Мы ходим с дядей по зале. За эти три года он сильно постарел и растолстел, покрякивает после каждой фразы, но радушен и говорлив по-прежнему; он рассказывает мне о видах на урожай, о начавшемся покосе. Сильная, румяная девка, с платочком на голове и босая, внесла шипящую на сковороде яичницу; по дороге она отстранила локтем полузакрытую дверь; стаи мух под потолком всколыхнулись и загудели сильнее.

А вот у нас одно есть, чего у вас нету,- сказал дядя, улыбаясь и смотря на меня своими выпуклыми близорукими глазками.

Что это? - спросил я, сдерживая улыбку.

Когда я еще студентом приезжал сюда на лето, дядя каждый раз слово в слово делал это же замечание.

Тетя Софья Алексеевна воротилась с купанья; еще за две комнаты слышен ее громкий голос, отдающий приказания.

Палашка! возьми простыню, повесь на дверь в спальне! Да зовите мальчиков к ужину, где они?.. Котлеты подавайте, варенец, сливки с погреба... Скорей! Где Аринка? А, яичницу уже подали,- говорит она, торопливо входя и садясь к самовару.- Ну, господа, чего же вы ждете? Хотите, чтоб остыла яичница? Садитесь!

Софья Алексеевна одета в старую синюю блузу, ее лицо сильно загорело, и все-таки она всем своим обликом очень напоминает французскую маркизу прошлого столетия; ее поседевшие воло-сы, пушистою каймою окружающие круглое лицо, выглядят как напудренные.

А как же? Разве без барышень можно? - спросил дядя.

Можно, можно! Пускай не опаздывают!

Нет, это нельзя. Как же ты нас заставляешь нарушить рыцарский кодекс?

Да ну, будет тебе! Ведь Митя голоден с дороги. Тоже - рыцарь! сказала Софья Алек-сеевна с чуть заметной усмешкой.

Ну, нечего делать: приказано, так надо слушаться. Что ж, сядем, Дмитрий? Вот выпьем водочки - и за яичницу примемся.

Он поставил рядом две рюмки и стал наливать в них из графинчика полыновку.

А как водка будет по-латыни - aqua vitae? - спросил он.

Гм! "Вода жизни"...- Дядя несколько времени в раздумье смотрел на наполненные рюмки.- А ведь остроумно придумано! - сказал он, вскидывая на меня глазами, и засмеялся дребезжащим смехом.- Ну, будь здоров!

Мы чокнулись, выпили и принялись за еду.

Где же, однако, барышни наши? - спросил дядя, с аппетитом пережевывая яичницу.- Я беспокоюсь.

Ешь яичницу и не беспокойся. Барышни наши уж выкупались,- ответила тетя.

Чёрное море. Крым. Белогривые волны подкатываются под самую террасу уютного домика с черепичной крышей и зелёными ставнями. Здесь в дачном посёлке Арматлук, рядом с Коктебелем, живёт вместе с женой и дочерью старый земский врач Иван Ильич Сарганов. Высокий, худой, седовласый, он совсем недавно был постоянным участником «пироговских» съездов, входил в конфликт сначала с царскими властями (то призывал к отмене смертной казни, то объявлял мировую войну бойней), затем с большевиками, выступая против массовых расстрелов. Арестованный «чрезвычайкой», был под конвоем отправлен в Москву, но вспомнил молодость, два побега из сибирской ссылки, и ночью соскочил с поезда. Друзья помогли ему скрыться в Крыму под защитой белогвардейской армии в окружении таких же соседей, с тоской пережидающих революционную бурю.

Живут Сартановы весьма бедно - постный борщ, варёная картошка без масла, чай из шиповника без сахара... Морозным февральским вечером приходит академик Дмитревский с женой, Натальей Сергеевной. Она озабочена пропажей любимого кольца с бриллиантом, взять которое могла только княгиня Андожская. До чего же может довести людей нужда, если эта красавица, вдова морского офицера, заживо сожжённого матросами в топке пароходного котла, решилась на воровство! Наталья Сергеевна рассказывает, что у Агаповых ночью выбили стекла, а у священника подожгли кухню. Чует мужичье, что большевики близко, подходят к Перекопу и через две недели будут здесь. Дмитревские беспокоятся о сыне Дмитрии, офицере Добровольческой армии. Неожиданно он появляется на пороге со словами: «Мир вам!» Между Митей и дочерью Ивана Ильича Катей зарождается любовь. Но разве сейчас до неё? Утром офицер должен возвратиться в часть, он стал грубее, резче, рассказывал, как стрелял в людей, как открыл для себя подлинный лик народа - тупой, алчный, жестокий: «Какой беспросветный душевный цинизм, какая безустойность! В самое дорогое, в самое для него заветное наплевали в лицо, - в бога его! А он заломил козырёк, посвистывает и лущит семечки. Что теперь скажут его душе Рублев, Васнецов, Нестеров?»

Катя - иной человек, стремящийся уйти от крайностей. Она занята повседневными заботами о поросятах, цыплятах, умеет извлечь интерес из приготовления еды, стирки. Ей становится не по себе от сытой, беззаботной атмосферы дома Агаповых, куда вместе с Дмитрием она относит вещи их убитого сына Марка. Как странно выглядят этот праздничный стол и нарядные сестры Ася и Майя с бриллиантовыми серёжками в ушах, музыка, стихи... А в посёлке не утихают споры: пустят красных в Крым или нет? Будет порядок? Станет хуже?

Но некоторым при любой власти хорошо. Бывший солист императорских театров Белозеров когда-то скупал свечи по 25 копеек за фунт, а в трудное время продавал друзьям по 2 рубля. Теперь он - председатель правления, член каких-то комиссий, комитетов, ищет популярности, поддакивает мужикам. И все у него есть: и мука, и сахар, и керосин. А Катя с огромными трудностями получила в кооперативе мешок муки. Но не довезти его до дома одной, а деревенские не хотят помочь, куражатся: «Тащи на своём хребте. Ноне на это чужих хребтов не полагается». Однако находится и добрый человек, помогает уложить мешок, приговаривая: «Да, осатанел народ...» Дорогой рассказывает, как к ним в деревню пришли на постой казаки: «Корми их, пои. Все берут, на что ни взглянут, - полушубок, валенки. Сколько кабанчиков порезали, гусей, курей, что вина выпили. У зятя моего стали лошадь отымать, он не даёт. Тогда ему из ливарвера в лоб. Бросили в канаву и уехали».

Стоит страстная неделя. Где-то слышатся глухие разрывы. Одни говорят, что большевики обстреливают город, другие - белые взрывают артиллерийские склады. Дачники в смятении. Беднота, по слухам, организует революционный комитет. Всюду разъезжают большевистские агитаторы, красные разведчики. Под видом обыска какие-то сомнительные личности забирают деньги, ценности.

Пришёл день, когда белые бежали из Крыма. Советская власть началась с поголовной мобилизации всех жителей мужского пола на рытье окопов. Стар ли, болен ли - иди. Один священник умер по дороге. Ивана Ильича тоже погнали, хотя он и ходил еле-еле. Только вмешательство племянника Леонида Сартанова-Седого, одного из руководителей ревкома, избавило старика от непосильных работ. Леонид проводит показательный суд над молодыми красноармейцами, ограбившими семейство Агаповых, и Катя радуется многоголосой воле толпы.

По-разному складываются отношения дачников с новой властью. Белозеров предлагает свои услуги по организации подотдела театра и искусства, занимает роскошные комнаты, уверяя, что «по душе всегда был коммунистом». Академику Дмитревскому поручают возглавить отдел народного образования, и он привлекает в качестве секретаря Катю. Дел оказалось невпроворот. Катя по-доброму относилась к простому люду, умела выслушать, расспросить, посоветовать. Однако с новым начальством отношения налаживаются плохо, потому что, будучи натурой прямой и откровенной, она что думала, то и говорила. Тяжёлый конфликт возникает между Катей и заведующим жилищным отделом Зайдбергом. Выселенной из квартиры фельдшерице Сорокиной девушка предлагает убежище в своей комнате, но жилотдел не разрешает: кому выдадим ордер, того и подселим. Целый день проходив по инстанциям, женщины обращаются к Зайдбергу и натыкаются на глухую стену. Точно что-то ударило Катю, и в приступе отчаяния она кричит: «Когда же кончится это хамское царство?» Тотчас её ведут в особый отдел и сажают в камеру «Б» - подвал с двумя узкими отдушинами, без света. Но девушка не сдаётся и заявляет на допросе: «Я сидела в царских тюрьмах, меня допрашивали царские жандармы. И никогда я не видела такого зверского отношения к заключённым». Что помогло Кате - родственная связь с Леонидом Седым или просто отсутствие вины, - неизвестно, но вскоре её освобождают...

Приближается Первое мая. Домком объявляет: кто не украсит свой дом красными флагами, будет предан суду ревтрибунала. Грозят и тем, кто не пойдёт на демонстрацию. Поголовное участие!

В Крыму появились махновцы. Все верхом на лошадях или на тачанках, увешаны оружием, пьяные, наглые. Налетели на телегу, в которой Катя и Леонид возвращались домой, стали требовать лошадь. Леонид стреляет из револьвера и устремляется вместе с Катей в горы. Возникает сильная пальба, одна из пуль ранит девушке руку. Беглецам удаётся спастись, и Леонид благодарит сестру за мужество: «Жаль, что ты не с нами. Нам такие нужны»,

Неожиданно из Москвы приходит распоряжение об аресте Ивана Ильича. Его знакомые хлопочут об освобождении, но осложняется обстановка, и Крым вновь переходит в руки белогвардейцев. Перед уходом красные расстреливают заключённых, но Сартанова вновь спасает Леонид. От случайной пули погибает его жена, а недавно вернувшаяся домой вторая дочь, Вера, убеждённая коммунистка, расстреляна казаками. Снова появляются комендатуры, контрразведка, идут аресты... Разорённые дачники просят вернуть отнятое комиссарами. Катя пытается защитить схваченного за сотрудничество академика Дмитревского, но безрезультатно. Отчуждение пролегает между нею и Дмитрием. Постепенно слабеет и умирает от цинги Иван Ильич. Оставшись одна, Катя распродаёт вещи и, ни с кем не простившись, уезжает из посёлка неизвестно куда.

Пересказал

Если заметили ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter
ПОДЕЛИТЬСЯ:
Для здоровья и красоты - Женский портал